Неточные совпадения
— Вот вы устраиваете какой-то общий союз студентов, а он вот не
боится вас. Он уж знает, что
народ не любит студентов.
— «Любовь к уравнительной справедливости, к общественному добру, к народному благу парализовала любовь к истине, уничтожила интерес к ней». «Что есть истина?» — спросил мистер Понтий Пилат. Дальше! «Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с
народом, —
бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна, своими штыками, охраняет нас от ярости народной…»
— Кричит: продавайте лес, уезжаю за границу! Какому черту я продам, когда никто ничего не знает, леса мужики жгут, все — испугались… А я — Блинова
боюсь, он тут затевает что-то против меня, может быть, хочет голубятню поджечь. На днях в манеже был митинг «Союза русского
народа», он там орал: «Довольно!» Даже кровь из носа потекла у идиота…
Там то же почти, что и в Чуди: длинные, загороженные каменными, массивными заборами улицы с густыми, прекрасными деревьями: так что идешь по аллеям. У ворот домов стоят жители. Они, кажется, немного перестали
бояться нас, видя, что мы ничего худого им не делаем. В городе, при таком большом народонаселении, было живое движение. Много
народа толпилось, ходило взад и вперед; носили тяжести, и довольно большие, особенно женщины. У некоторых были дети за спиной или за пазухой.
Однажды в частной беседе адмирал доказывал, что японцы напрасно
боятся торговли; что торговля может только разлить довольство в
народе и что никакая нация от торговли не приходила в упадок, а, напротив, богатела.
Приехали приказчики на Волгу и стали спрашивать: какие тут казаки слывут? Им и говорят: «Казаков много. Житья от них не стало. Есть Мишка Черкашенин; есть Сары-Азман… Но нет злее Ермака Тимофеича, атамана. У того человек 1000
народа, и его не только
народ и купцы
боятся, а царское войско к нему приступить не смеет».
— Бог с ним, моя красавица! Мало ли чего не расскажут бабы и
народ глупый. Ты себя только потревожишь, станешь
бояться, и не заснется тебе покойно.
— А я вам доложу, князь, — сказал приказчик, когда они вернулись домой, — что вы с ними не столкуетесь;
народ упрямый. А как только он на сходке — он уперся, и не сдвинешь его. Потому, всего
боится. Ведь эти самые мужики, хотя бы тот седой или черноватый, что не соглашался, — мужики умные. Когда придет в контору, посадишь его чай пить, — улыбаясь, говорил приказчик, — разговоришься — ума палата, министр, — всё обсудит как должно. А на сходке совсем другой человек, заладит одно…
Сам он в глубине души ни во что не верил и находил такое состояние очень удобным и приятным, но
боялся, как бы
народ не пришел в такое же состояние, и считал, как он говорил, священной своей обязанностью спасать от этого
народ.
Амулий
боялся, чтобы
народ не полюбил этих близнецов, когда они вырастут, и не выбрал бы их царями. Он позвал своего слугу, Фаустина, и сказал ему: «Возьми этих двух мальчиков и брось их в реку».
Долго терпел
народ; наконец какой-то тобольский мещанин решился довести до сведения государя о положении дел.
Боясь обыкновенного пути, он отправился на Кяхту и оттуда пробрался с караваном чаев через сибирскую границу. Он нашел случай в Царском Селе подать Александру свою просьбу, умоляя его прочесть ее. Александр был удивлен, поражен страшными вещами, прочтенными им. Он позвал мещанина и, долго говоря с ним, убедился в печальной истине его доноса. Огорченный и несколько смущенный, он сказал ему...
— Мне иногда бывает страшно и до того тяжело, что я
боюсь потерять голову… слишком много хорошего. Я помню, когда изгнанником я возвращался из Америки в Ниццу — когда я опять увидал родительский дом, нашел свою семью, родных, знакомые места, знакомых людей — я был удручен счастьем… Вы знаете, — прибавил он, обращаясь ко мне, — что и что было потом, какой ряд бедствий. Прием
народа английского превзошел мои ожидания… Что же дальше? Что впереди?
Я заметил ему, что немцы — страшные националисты, что на них наклепали космополитизм, потому что их знали по книгам. Они патриоты не меньше французов, но французы спокойнее, зная, что их
боятся. Немцы знают невыгодное мнение о себе других
народов и выходят из себя, чтоб поддержать свою репутацию.
Хорошо здесь жил
народ, запасливо, и не
боялся черного дня.
— Волка
бояться — от белки бежать, — сказал Патап Максимыч. — Не ты первый, не ты будешь и последний… Знаешь пословицу: «Смелому горох хлебать, робкому пустых щей не видать»?
Бояться надо отпетому дураку да непостоянному человеку, а ты не из таковских. У тебя дело из рук не вывалится… Вот хоть бы вечор про Коновалова помянул… Что б тебе, делом занявшись, другим Коноваловым стать?.. Сколько б тысяч
народу за тебя день и ночь Богу молили!..
— Не греши праздным словом на Божьих старцев, — уговаривал его паломник. — Потерпи маленько. Иначе нельзя — на то устав… Опять же
народ пуганый — недобрых людей опасаются. Сам знаешь: кого медведь драл, тот и пенька в лесу
боится.
Не Аксиньи Захаровны Чапурин
боялся, а того, чтоб не разнеслась по
народу молва, что он церковному попу помогает. Завопят староверы, по торговле доверия могут лишить… Бывали примеры!
— Да ты, парень, хвостом-то не верти, истинную правду мне сказывай, — подхватил Пантелей… — Торговое дело!.. Мало ль каких торговых дел на свете бывает — за ину торговлю чествуют, за другую плетьми шлепают. Есть товары заповедные, есть товары запретные, бывают товары опальные.
Боюсь, не подбил бы непутный шатун нашего хозяина на запретное дело… Опять же Дюков тут, а про этого молчанку по
народу недобрая слава идет. Без малого год в остроге сидел.
— Да вы не
бойтесь, сударыня Марья Гавриловна, — отвечала ей Таня. — Она ведь предобрая и все с молитвой делает. Шагу без молитвы не ступит. Корни роет — «Богородицу» читает, травы сбирает — «Помилуй мя, Боже». И все, все по-Божественному, вражьего нет тут нисколько… Со злобы плетут на нее келейницы; обойдите деревни, любого спросите, всяк скажет, что за елфимовскую Наталью денно и нощно все Бога молят. Много пользы
народу она делает. А уж какая разумная, какая добрая, и рассказать того невозможно.
— Этого, друг мой, не говори. Далеко не повсюду, — возразила Манефа. — Который
народ посерее, тот об австрийских и слышать не хочет, новшеств страшится… И в самом деле, как подумаешь: ни мало ни много двести лет не было епископского чина, и вдруг ни с того ни с сего архиереи явились… Сумнительно народу-то, Василий Борисыч…
Боятся, опасаются… Души бы не погубить, спасенья не лишиться бы!..
На одной бойкой станции, где в ресторане вокзала сновало множество всякого
народа, и военного и штатского, в отдельном стойле, на которые разделена была зала на манер лондонской таверны, я, закусывая, снял свою сумку из красного сафьяна, положил ее рядом на диване, заторопился,
боясь не захватить поезд, и забыл сумку. В ней был весь мой банковый фонд — больше тысячи франков — и все золотом.
Рассказы няньки, горничных, буфетчика, столяров, старого повара и подростков-поварят, псарей, музыкантов — все это обогащало знание быта,делало ближе к
народу, забавляло или заставляло его жалеть, или
бояться за других.
— Ну да, так я и знал, народные предрассудки: «лягу, дескать, да, чего доброго, уж и не встану» — вот чего очень часто
боятся в
народе и предпочитают лучше проходить болезнь на ногах, чем лечь в больницу. А вас, Макар Иванович, просто тоска берет, тоска по волюшке да по большой дорожке — вот и вся болезнь; отвыкли подолгу на месте жить. Ведь вы — так называемый странник? Ну, а бродяжество в нашем
народе почти обращается в страсть. Это я не раз заметил за
народом. Наш
народ — бродяга по преимуществу.
Володя на своей кровати, в набитом
народом уголке, освещенном одной свечкой, испытывал то чувство уютности, которое было у него, когда ребенком, играя в прятки, бывало, он залезал в шкап или под юбку матери и, не переводя дыхания, слушал,
боялся мрака и вместе наслаждался чем-то.
Лариса. Мама, я
боюсь, я чего-то
боюсь. Ну, послушайте; если уж свадьба будет здесь, так, пожалуйста, чтобы поменьше было
народу, чтобы как можно тише, скромнее.
— Нет, моя дорогая, нельзя, да и не зачем. Поспешишь — людей насмешишь, совершенно справедливо говорит русский
народ. Княгиня очень
боится опекунской ответственности. Деньги князя от нас не уйдут, но надо их заполучить в собственность с умом и осторожно. Подумаем — надумаемся.
— Нет, барин… Что ж это?.. Нет, нет! — повторила Аксинья. — Только, барин, одно смею вам сказать, — вы не рассердитесь на меня, голубчик, — я к Арине ходить
боюсь теперь… она тоже женщина лукавая… Пожалуй, еще, как мы будем там, всякого
народу напускает… Куда я тогда денусь с моей бедной головушкой?..
До Петрова дня оставались еще целые сутки, а на росстани
народ уже набирался. Это были все дальние богомольцы, из глухих раскольничьих углов и дальних мест. К о. Спиридонию шли благочестивые люди даже из Екатеринбурга и Златоуста, шли целыми неделями. Ключевляне и самосадчане приходили последними, потому что не
боялись опоздать. Это было на руку матери Енафе: она побаивалась за свою Аглаиду… Не вышло бы чего от ключевлян, когда узнают ее. Пока мать Енафа мало с кем говорила, хотя ее и знали почти все.
К весне солдат купил место у самого базара и начал строиться, а в лавчонку посадил Домнушку, которая в первое время не знала, куда ей девать глаза. И совестно ей было, и мужа она
боялась. Эта выставка у всех на виду для нее была настоящею казнью, особенно по праздникам, когда на базар набирался
народ со всех трех концов, и чуткое ухо Домнушки ловило смешки и шутки над ее старыми грехами. Особенно доставалось ей от отчаянной заводской поденщицы Марьки.
— Эх, малый! Это не хлопские песни… Это песни сильного, вольного
народа. Твои деды по матери пели их на степях по Днепру и по Дунаю, и на Черном море… Ну, да ты поймешь это когда-нибудь, а теперь, — прибавил он задумчиво, —
боюсь я другого…
Слышал он еще в школе, должно быть, что в
народе разное суеверие большую ролю играет:
боятся это привидений и всякая там у них несообразность.
— И ты по этим делам пошла, Ниловна? — усмехаясь, спросил Рыбин. — Так. Охотников до книжек у нас много там. Учитель приохочивает, — говорят, парень хороший, хотя из духовного звания. Учителька тоже есть, верстах в семи. Ну, они запрещенной книгой не действуют,
народ казенный, —
боятся. А мне требуется запрещенная, острая книга, я под их руку буду подкладывать… Коли становой или поп увидят, что книга-то запрещенная, подумают — учителя сеют! А я в сторонке, до времени, останусь.
— Дело чистое, Степан, видишь? Дело отличное! Я тебе говорил — это
народ собственноручно начинает. А барыня — она правды не скажет, ей это вредно. Я ее уважаю, что же говорить! Человек хороший и добра нам хочет, ну — немножко — и чтобы без убытка для себя!
Народ же — он желает прямо идти и ни убытка, ни вреда не
боится — видал? Ему вся жизнь вредна, везде — убыток, ему некуда повернуться, кругом — ничего, кроме — стой! — кричат со всех сторон.
— И опять же, почему не допущен на суд
народ, а только родные? Ежели ты судишь справедливо, ты суди при всех — чего
бояться?
Боятся меня и земские и опричники, жалует царь за молодечество, проклинает
народ православный.
Верст тридцать от Слободы, среди дремучего леса, было топкое и непроходимое болото, которое
народ прозвал Поганою Лужей. Много чудесного рассказывали про это место. Дровосеки
боялись в сумерки подходить к нему близко. Уверяли, что в летние ночи над водою прыгали и резвились огоньки, души людей, убитых разбойниками и брошенных ими в Поганую Лужу.
Николай Иваныч, который когда-то в казенной палате
боялся даже для себя лично иметь собственные взгляды, теперь говорил одни только истины, и таким тоном, точно министр: «Образование необходимо, но для
народа оно преждевременно», «Телесные наказания вообще вредны, но в некоторых случаях они полезны и незаменимы».
И не поехал: зашагал во всю мочь, не успел опомниться, смотрю, к вечеру третьего дня вода завиднелась и люди. Я лег для опаски в траву и высматриваю: что за
народ такой? Потому что
боюсь, чтобы опять еще в худший плен не попасть, но вижу, что эти люди пищу варят… Должно быть, думаю, христиане. Подполоз еще ближе: гляжу, крестятся и водку пьют, — ну, значит, русские!.. Тут я и выскочил из травы и объявился. Это, вышло, ватага рыбная: рыбу ловили. Они меня, как надо землякам, ласково приняли и говорят...
Кукарского завода
боялись и сами приказчики мелких заводов, потому что это был крепостной, подневольный
народ.
— Ноне
народ вольный, дедушка, — заметил кто-то из толпы мастеровых. — Это допрежь того
боялись барина пуще огня, а ноне что нам барин: поглядим — и вся тут. Управитель да надзиратель нашему брату куда хуже барина!
В базарные дни, среду и пятницу, торговля шла бойко, на террасе то и дело появлялись мужики и старухи, иногда целые семьи, всё — старообрядцы из Заволжья, недоверчивый и угрюмый лесной
народ. Увидишь, бывало, как медленно, точно
боясь провалиться, шагает по галерее тяжелый человек, закутанный в овчину и толстое, дома валянное сукно, — становится неловко перед ним, стыдно. С великим усилием встанешь на дороге ему, вертишься под его ногами в пудовых сапогах и комаром поешь...
И чем выше дано человеку звание, тем больше следует напущать страху, чтобы
народ понимал и
боялся! — философствовал Федотов, державшийся самых непоколебимых принципов насчет спасительности страха и очень недовольный новыми порядками, которые заведены на «Коршуне» благодаря командиру.
— То-то приведут… Только вот у них король какой-то, прямо сказать, замухрыжный. Совсем звания своего не соблюдает. Только слава, что король! — недовольно заметил Федотов и внушительно прибавил: — Ты ежели король хоть и черного
народа, а все должен себя соблюдать, а то шляется по улицам, и никто его не
боится… А короля должно
бояться!
Спускаюсь с мостика, заглядываю в каюту:
народу человек восемь, все
боятся, а купчина лупит бутылкой по тарелкам и неистово орет.
Сбежался
народ, а к дому подойти
боится.
— Матвей Савельич, примите честное моё слово, от души: я говорю всё, и спорю, и прочее, а — ведь я ничего не понимаю и не вижу! Вижу — одни волнения и сцепления бунтующих сил, вижу русский
народ в подъёме духа, собранный в огромные толпы, а — что к чему и где настоящий путь правды, — это никто мне не мог сказать! Так мельтешит что-то иногда, а что и где — не понимаю! Исполнен жалости и по горло налит кипящей слезой — тут и всё! И —
боюсь: Россия может погибнуть!
— Ну так что же такое, что весь город и весь
народ? Термосесов знает начальство и потому никаких городов и никаких
народов не
боится.
Ушел бы сейчас, да
боюсь; по деревне собак пропасть. Экой
народ проклятый! Самим есть нечего, а собак развели. Да и лесом-то одному страшно. Придется в беседке переночевать; надо же туда идти, там библиотека и наливка осталась. А как сунешься? Он не спит еще, такой монолог прочитает! Пожалуй, вылетишь в окно, не хуже Фидлера. Пойду, поброжу по саду, хоть георгины все переломаю, все-таки легче. (Уходит.)
— Как отрадно было здесь моему сердцу! — сказал ему Павел Петрович. — Московский
народ любит меня гораздо более, чем петербургский; мне кажется, что там меня гораздо более
боятся, чем любят.
— Да я… как гвоздь в стену заколотил: вот я какой человек. А что касаемо казенных работ, Андрон Евстратыч, так будь без сумления: хоша к самому министру веди — все как на ладонке покажем. Уж это верно… У меня двух слов не бывает. И других сговорю. Кажется, глупый
народ, всего
боится и своей пользы не понимает, а я всех подобью: и Луженого, и Лучка, и Турку. Ах, какое ты слово сказал… Вот наш-то змей Родивон узнает, то-то на стену полезет.